Серия 2
Трещина в плёнке
День 2 · пятница, 28 июня · Прихожая Антонины Петровны

Серия 2. «Трещина в плёнке» День 2. Пятница, 28 июня 1974
Антонина Петровна Синицына вставала в четыре. Шестьдесят семь лет, тридцать из них на ферме — и до сих пор в четыре, хоть часы по ней сверяй. Зорька ждать не умеет. Дел на утро — как всегда: подоить, отнести бидон на угол, к молоковозу, а к восьми — в сельпо за хлебом.
В окно сочилось серое молоко белой ночи. Солнце уже встало где-то за лесом, но до посёлка ещё не добралось: стояли сумерки, которые здесь в июне не кончаются никогда. Посёлок спал. На станции прогудел товарный, и снова стало слышно, как капает с крыши роса.
В сенях Антонина Петровна щёлкнула выключателем. Лампочка под потолком загорелась, мигнула и загорелась снова. Сорок ватт, давно пора поменять.
Над умывальником висело зеркало — старое, в деревянной раме, с бурыми пятнами в углах, где стекло отошло от амальгамы. Последнюю неделю ей всё казалось, что в стекле что-то подрагивает, как рябь на воде. Глаза устали, решила она: шестьдесят семь — не шутка. Антонина Петровна глянула в зеркало, как глядела каждое утро, и взялась за платок.
Синий, в белый горошек. Завязала под подбородком, потом передумала и перевязала на затылке — так удобнее доить. Вчера вечером в этом платке её щёлкнула на крыльце соседская Ирка — своим «Зенитом», «для истории». Антонина Петровна помахала ей, как артистка, и засмеялась: «Ну, Ирка-фотокарточка!»
Лампочка снова мигнула.
Антонина Петровна опустила руки. А в зеркале руки ещё были подняты — у узла на затылке. Секунду. Две. Потом опустились и там.
— Тьфу ты, — сказала она вслух. — Спросонья.
Она подалась к стеклу — посмотреть, не двоится ли в глазах. Женщина в зеркале тоже подалась вперёд. А потом медленно повернула голову к окну.
Антонина Петровна к окну головы не поворачивала.
Она стояла и смотрела, как её отражение смотрит в сторону. В сенях сделалось тихо — так тихо, что она перестала слышать собственное дыхание. Не скрипнула половица, не звякнул рукомойник. Даже Зорька в хлеву замолчала. Запахло чем-то горячим и химическим, как в клубной кинобудке, когда киномеханик перегреет плёнку.
Из тёмного угла зеркала, оттуда, где отошла амальгама, выдвинулась рука.
Серая, плоская, в бледных мерцающих полосах, как на испорченном кадре. Она выходила прямо из стекла, не разбивая его. Кисти у неё не было: рука кончалась размытым пятном, будто её не успели дорисовать.
Антонина Петровна хотела перекреститься — хоть и была всю жизнь партийной — и не смогла поднять руку.
Лампочка погасла.

Больше ничего
Через минуту лампочка зажглась сама.
Сени были пустые. Ведро у двери. Умывальник. На половике — синий платок в белый горошек, аккуратно, узлом вверх, будто его сняли с головы, не развязывая.
Зеркало над умывальником отражало сени: ведро, умывальник, дверь.
Больше ничего.
В хлеву замычала Зорька. Она мычала всё утро — долго, требовательно, как мычит корова, которую никто не пришёл подоить.

…стоял кто-то серый и плоский
Саша не помнил, как кончилась ночь.
Помнил ногу. Она медленно оторвалась от травы, согнулась коленом назад, как у кузнечика, и шагнула ближе — к окну. Потом замерла. Ноги стояли и слушали — Саша знал это, как знают, что на тебя смотрят в спину. Пальцы лежали на клеёнке и дрожали. Он прижал их к столу до боли и не дышал.
Потом затикали ходики. Сначала один раз — тик. Потом, будто вспомнив, — тик-так, тик-так. Бабочка стукнула о лампочку. Зашипела радиоточка.
У забора была трава. Просто трава.
Утром отец нашёл его спящим за столом, щекой на тетради. Ничего не сказал — накрыл курткой и ушёл спать за перегородку.
· · ·
Ира проснулась от коровьего рёва.
Ревела Зорька у Синицыных, за забором, — не мычала, а ревела, хрипло, надсадно. Ира глянула на ходики: половина седьмого. Тётя Тоня к шести всегда уже подоит — это вся улица знала.
Мама уже стояла у калитки в халате, с мокрыми после умывания руками.
— Тоня! — крикнула она через забор. — Антонина Петровна!
Никто не ответил. Мама пошла к соседке, Ира — следом.
Дверь в сени была открыта. На половике лежал синий платок в белый горошек, завязанный узлом. Мама подняла его, повертела и положила на табурет — аккуратно, как кладут чужое.
Ира посмотрела на зеркало над умывальником. Обычное зеркало: сени, ведро, мама, она сама. Только в нижнем углу, где отошла амальгама, стекло было мутным, будто его тронули пальцем изнутри.
В доме никого не было. Постель заправлена. На столе — чашка с остывшим чаем и надкушенный кусок хлеба с маслом.
К девяти у калитки Синицыных собралась половина улицы. Пришёл участковый Зайцев, в фуражке, с планшетом на боку, достал блокнот.
— Приметы, — сказал он. — Рост, лицо, во что одета.
— Ну… невысокая, — сказала мама. — Полная. Платок синий… Глаза…
Она замолчала.
— Глаза какие, Галина Андреевна?
Мама смотрела на Зайцева и молчала. Потом растерянно засмеялась.
— Двадцать лет через забор живём, — сказала она. — Господи. Да обыкновенное лицо. Доброе.
Зайцев записал: «Лицо обыкновенное, доброе». Других примет никто не вспомнил — ни соседки, ни продавщица Клавдия Ивановна, которая каждое утро отпускала тёте Тоне хлеб.
По улице уже поползли разговоры: уехала к сестре в Токсово, ушла за земляникой и заблудилась, села на первый поезд в Ленинград. Только недоеная Зорька ни в один разговор не укладывалась.
Ира закрыла глаза и попробовала представить тётю Тоню. Голос — помнила. Как та звала её «Ирка-фотокарточка» — помнила. Как пахло у неё в доме топлёным молоком — помнила.
А лица не было. На его месте было что-то серое и гладкое, как запотевшее стекло.
Юру она помнила всего: кудри, загар, улыбку до ушей. А тётю Тоню, которую видела каждый день, — не могла.
Значит, это было что-то другое.
Ира ушла в чулан, задёрнула занавеску и включила красный фонарь. Вчера вечером она дощёлкала плёнку: улица, колодец, витрина сельпо, палисадник. На последних двух кадрах — крыльцо Синицыных: тётя Тоня вышла и помахала ей рукой.
Ира проявила плёнку, повесила сушиться, через час отпечатала контактный лист и склонилась над ним с лупой.
Тётя Тоня стояла на крыльце и махала. Лицо у неё было смазано, будто она дёрнулась, когда щёлкнул затвор. Но она не дёргалась — Ира помнила: она стояла смирно.
А у калитки, на самом краю кадра, стоял кто-то серый и плоский. Будто его вырезали из чужого снимка и вклеили сюда.
Когда Ира снимала, у калитки никого не было.

Номера ленинградские. И внутри никого
Сразу после обеда, к часу, собрались в сарае. Солнце пекло крышу, в полосах света из щелей плавала пыль, пахло машинным маслом и сеном. Петя сидел на топчане, Дима — верхом на ящике, Надя — в углу, с блокнотом на коленях.
Саша рассказал про ночь коротко, будто читал сводку. Ходики замолчали. Радиоточка заглохла. Ноги у забора. Одна шагнула. Потом всё кончилось.
— А ты что делал? — спросил Петя.
— Ничего. — Саша посмотрел на свои пальцы. — Сначала стучал. Юркин ритм — сам не заметил. А потом перестал и не дышал.
Петя сжал гайку на шнурке.
— Может, оно на стук и приходит, — медленно сказал он. — Юрка стучал — пришло. Ты стучал — пришло.
Никто не ответил. Все разом посмотрели на свои руки.
Потом рассказывала Ира — про Зорьку, про платок на половике, про Зайцева с его «лицо обыкновенное, доброе». Она положила на ящик контактный лист, и все склонились над ним, стукаясь лбами.
— Тётя Тоня, — сказала Надя и тронула пальцем смазанное лицо на крыльце. Палец пополз к калитке, к серому пятну, и остановился. — А это кто? Плоский какой-то.
— Его там не было, — сказала Ира. — Я снимала — у калитки никого не было.
Она теребила край рукава — так, что из него полезла нитка.
Петя выпрямился. Он всегда сначала думал, потом говорил.
— Юрку не помнит никто, кроме нас, — сказал он. — А тётю Тоню помнят все. Только без лица. Значит, это не то, что забрало Юрку. Это другое.
— Два, что ли? — Дима нервно хохотнул. — Их два?
— Может, и больше, — сказала Надя и посмотрела на контактный лист. — То, ночное, было голодное. А это… это собирает. Как марки в альбом.
Саша открыл тетрадь. На первой странице было «ЮРА ВЕТРОВ». Он перелистнул и вывел на второй, крупно: «АНТОНИНА ПЕТРОВНА СИНИЦЫНА». Ниже, столбиком: «67 лет. Соседка Иры. Корова Зорька. Платок синий, в горошек». И остановился.
«Лицо: —».
Больше писать было нечего.
— Зайцеву скажем? — спросил Петя.
— Договорились же: взрослым ни слова, — сказал Саша. — Пока сами не разберёмся.
Ира достала из сумки коробку из-под обуви. В ней лежали плоские круглые жестянки с узкой плёнкой — папина хроника. На крышках папиным почерком: «Первомай-71», «Линейка 1.IX.73», «Ёлка в клубе 31.XII.73».
— Папа снимал на «Кварц», — сказала она. — Всё подряд, лет десять. Он на работе до семи. Если Юрка где-то остался, то здесь.
— Смотрим сегодня, — сказал Саша.
Дима вдруг перестал улыбаться.
— Я утром на станцию ездил, мамке сумку отвезти, — сказал он. — Через лес, по дороге у дома физиков, там короче. А в ельнике машина стоит. Чёрная «Волга».
— Ну и что? — спросил Петя. — Начальство какое-нибудь.
— Номера ленинградские, — сказал Дима. — И внутри никого. Я подождал — никого. А капот тёплый. Я потрогал.
— А на заднем сиденье папка лежала, — добавил он. — Кожаная, толстая. И на полу спички горелые, целая куча. Будто кто-то сидел и жёг их одну за другой.
Все переглянулись. На эту дорогу и грузовики-то сворачивали раз в год. Значит, кто-то приехал из Ленинграда — и пешком ушёл к дому.

А он стоял
Щели в стенах сарая заткнули старыми одеялами, оконце закрыли фанерой. Стало темно, как в погребе, только душно. На стену Дима прибил гвоздями простыню. Ира стянула её с бельевой верёвки и всю дорогу повторяла, что за дырки от гвоздей мама её убьёт.
Проектор стоял на ящике из-под гвоздей — узкоплёночный, старый, с помятым кожухом. Саша чинил его всю весну: перематывал мотор, менял пассик, паял шнур. Теперь шнур тянулся через двор в форточку кухни.
Первой Саша заправил «Линейку». Щёлкнул тумблером. Мотор застрекотал ровно, как швейная машинка, и на простыне вспыхнул прямоугольник света.
Школьный двор. Первое сентября, флаг на мачте, малыши с гладиолусами. Плёнка была немая, стрекотал только проектор. Камера медленно шла вдоль пионерского строя: белые рубашки, галстуки, чьи-то оттопыренные уши.
— Вон я! — шепнул Дима. — Во-он, с чубом!
— Тихо, — сказала Ира.
Камера дошла до горниста. Там, где рядом с ним всегда стоял барабанщик, на асфальте стоял отрядный барабан. Сам по себе — ремень свисал до земли. Возле него было пустое место — в шаг шириной. Строй огибал его, как лужу.
А Петя на экране, в третьем ряду, обернулся и посмотрел прямо в это пустое место. Будто его окликнули.
— Я не оборачивался, — сказал Петя в темноте. — Я не помню, чтобы оборачивался.
— Нету, — тихо сказал Дима. — Нету Юрки.
Вторую катушку Саша заправлял дольше: пальцы не слушались.
Клуб. Ёлка под потолок, гирлянды, серпантин. На сцене — ВИА: Толик Ерёмин с гитарой, Женька Грачёв с басом, Тома Лаптева за клавишами. Позади блестели барабаны. Стульчик за ними был пустой. На малом барабане крест-накрест лежали палочки — светлые, пионерские.
Тома кивнула пустому стульчику, будто ей дали счёт, и ВИА заиграл. Зал заплясал.
— Юрка тут играл, — шёпотом сказала Ира. — Он в конце так по тарелке бахнул, что Тома подпрыгнула. Я помню.
А справа, у самой кулисы, стоял кто-то ещё.
Он не плясал. Все вокруг прыгали и махали руками, а он стоял — серый, плоский, как газетный лист, прислонённый к кулисе. Гирлянды его не освещали. Камера поворачивала, а он всё равно оставался на краю кадра. Всегда на краю.
— Кто это? — спросил Петя.
Никто не ответил.
С каждым кадром серый стоял ближе. Он не шагал. В одном кадре он был у кулисы, в другом — у ёлки, в третьем — у самой камеры, будто его вырезали из плёнки и вклеивали всё ближе. Лица было не разглядеть: на его месте — серое пятно, по которому бежали полосы, как по испорченному кадру.
Потом пятно повернулось. Не к камере — к ним, в сарай.
И Саша понял, что не слышит проектора.
Катушки крутились, луч дрожал, а стрёкота не было. Муха билась о фанеру — беззвучно. Петя что-то говорил, губы у него шевелились, но звука не было. Саша хотел крикнуть и не услышал себя.
Запахло горячей плёнкой — сладко и едко, как от утюга, забытого на капроне.
Лампа в проекторе вспыхнула белым и лопнула. Без звука.
Темнота.
А потом звуки вернулись все разом: захлебнулся мотор, зажужжала муха, Дима выдохнул «ой, мамочки». Кто-то опрокинул ящик, кто-то сорвал одеяло со щели, и в сарай ударило солнце.
Плёнка уцелела. Ира сматывала её дрожащими руками.

Я не помню, как нарисовала
Надя всё это время сидела в углу на топчане, с блокнотом на коленях. На экран она не смотрела — рисовала. Теперь она медленно развернула блокнот к ним.
На листе была комната с железными шкафчиками вдоль стены. Между шкафчиками — высокое зеркало, треснувшее наискосок, от угла до угла. За стеклом стояла женщина с поднятой рукой.
— Это же раздевалка, — сказал Дима. — В доме физиков, на втором этаже, у лестницы с мезонина. Там шкафчики такие.
— Я не помню, как нарисовала, — сказала Надя. Она крутила кончик косы и не поднимала глаз. Зеркал Надя боялась с детства и никогда их не рисовала. — Она там. Тётя Тоня. Ей там холодно.
Саша посмотрел на рисунок, потом на ребят.
— Сегодня ночью, — сказал он.

Она тянулась к стеклу. К Ире
Вечером Ира расчёсывалась на кухне, у зеркала над рукомойником. Мама штопала в горнице, папа паял что-то у себя за перегородкой, и по дому плыл запах канифоли.
Ира провела расчёской по волосам — раз, другой. И увидела, что девочка в зеркале не успевает. Расчёска у неё шла на полсекунды позже, как гром после молнии.
Ира не стала смотреть дальше. Она взяла у печки кочергу и ударила по стеклу.
Осколки брызнули в рукомойник. Мама выбежала из горницы с иголкой в руке.
— Ты что творишь?!
— Оно опоздало, мама, — сказала Ира. Голос у неё был спокойный, а руки тряслись. — Оно опоздало.
Мама посмотрела на неё, на осколки, на кочергу. Потом молча пошла за веником. А папа выглянул из-за перегородки с паяльником в руке, посмотрел на Иру и ничего не сказал.
· · ·
В полночь отец Саши обошёл дом физиков с фонарём и ушёл в сторожку у ворот. Саша видел это из ельника. К часу ночи там собрались все пятеро — кто вылез в окно, кто ушёл огородами.
«Волги» на лесной дороге уже не было. Только две колеи в мокрой траве.
Шли Надиной тропинкой — мимо муравейника, мимо камня, похожего на спящую корову. Дима жал «жучок», и фонарик жужжал и мигал: вспыхнет, погаснет, вспыхнет. Сашин фонарик светил жёлтым пятнышком — батарейка подсела: прошлой ночью Саша уснул, не выключив его.
Доску на веранде отец прибил двумя гвоздями, поэтому полезли старым путём: поленница, крыша веранды, окно мезонина. С мезонина вниз вела узкая лестница. Второй этаж пах мышами и сухим деревом, в щели заколоченных окон сочился белый свет.
Раздевалка была точно как на Надином рисунке. Железные шкафчики с номерами, скамья, крючки. А между шкафчиками — высокое зеркало, треснувшее наискосок, от угла до угла.
Надя остановилась на пороге и дальше не пошла.
В зеркале не было ни шкафчиков, ни их самих. Там было серое — ровное, без стен и без пола, как засвеченная плёнка. И в этом сером стояла тётя Тоня.
Без платка, седые волосы растрёпаны. Она махала рукой — медленно, как машут с перрона уходящему поезду. Лица у неё не было: только мягкое смазанное пятно, как на Ириной фотокарточке.
— Тётя Тоня! — крикнула Ира.
И не услышала себя.
Стало тихо. Совсем. Дима всё жал «жучок», но жужжания не было — только свет: вспыхнет, погаснет. Запахло горячей плёнкой.
Ира шагнула к зеркалу. Ещё шаг. И замерла прямо перед стеклом с поднятой рукой, будто тоже собралась помахать. С порога Надя что-то кричала ей — беззвучно, одними губами.
Из глубины за спиной у тёти Тони выдвинулась рука. Серая, плоская, в мерцающих полосах, без кисти. Она тянулась к стеклу. К Ире.
Саша рванул Иру за кофту, отшвырнул к шкафчикам и со всей силы ударил ногой в зеркало.
Стекло вывалилось из рамы и грохнуло об пол. Это был первый звук за целую минуту.
Рама была пустая. За ней — фанерный задник с инвентарным номером. Тётя Тоня исчезла.
Потом, через много дней, они поймут, что именно тогда и потеряли её. А той ночью Саша думал только одно: успел.
Внизу, у ворот, хлопнула дверь сторожки. Из дома они уходили так быстро, что Петя ободрал локоть о жесть на крыше веранды.

А в витрине их по-прежнему было шестеро
Домой возвращались по главной улице — так короче. Посёлок спал. Небо над крышами было светлое, как днём перед дождём.
У сельпо Саша замедлил шаг. В большой витрине пирамидой стояли банки шпрот, рядом — коробки спичек. В стекле отражалась улица, и по ней шли они: Дима, Петя, Ира, Надя, Саша.
Саша по привычке посчитал. Раз, два, три, четыре, пять.
Шесть.
Шестой шёл последним в ряду. Серый, плоский. Он не переставлял ноги — просто скользил за ними по стеклу, как сдвинутый кадр.
Надя обернулась.
Улица за их спинами была пустая.
А в витрине их по-прежнему было шестеро.
Продолжение — в серии 3.
Улика для подписчиков

Улика № 2. Контактный лист, 36 кадров. Снимала Ира Гвоздикина вечером 27 июня 1974 года: улица, колодец, витрина сельпо, палисадник, крыльцо Синицыных. Проявила и отпечатала 28 июня, в чулане, при красном фонаре.
Кадры 35 и 36: Антонина Петровна машет с крыльца. У калитки, на краю кадра, кто-то стоит. Когда Ира снимала, у калитки никого не было.
Приложение
